отклонится? Но если Палавон-Назар влезет на верхний выступ, то, примостившись на нем (хотя выступ так мал, что и примоститься там, кажется, негде), он прижмет руками верхний конец жерди к скале, и мой путь наверх окажется более надежным. Внизу жердь будет под наблюдением Юдина, вверху -- Палавон-Назара, и весь вопрос в том, сумею ли я преодолеть мой страх, карабкаясь над пропастью вверх по жерди. Физических сил-то у меня хватит, в этих странствиях все мы натренировались, руки мои сильны. Но одна мысль о том, что от меня до реки по отвесу триста метров высоты, заставляет меня содрогаться, и я гляжу на приступающего к штурму этого препятствия Палавон-Назара едва ли не с ужасом: мне кажется, его жизненный путь окончен, еще секунда, я увижу промелькнувшее мимо меня тело, закрою глаза и стану ждать только далекого всплеска внизу. Впрочем, если бы Палавон-Назар сорвался, всплеска, пожалуй, мы и не услышали бы!.. Но Палавон-Назар охватывает жердь руками, ногами, спокойно и, я бы сказал, деловито. Подтягивается на руках, обжимая ногами жердь. Уверенными движениями он лезет все выше, и мой взор прикован к верхнему концу жерди, поерзывающему в расщелине скалы. Жердь прогибается и чуть-чуть, едва слышно, потрескивает. Переломится? Позади меня раздается вздох, -- это Юдин, у которого, видимо, тоже замерло сердце, перевел дух. О Ходжа-Мамате и Иор-Мастоне, стоящих над пропастью позади него, я не думаю: они к этим делам привыкли! Я забыл сказать, что свой огромный рюкзак, перед тем как лезть по жерди, Палавои-Назар положил у моих ног, -- я сам помогал ему с величайшей осторожностью освободиться от этого груза, -- неверное движение, и оба мы вместе с рюкзаком сорвались бы с узкой тропы. А теперь я грудью лежу на рюкзаке, руки мои сжимают нижний конец жерди, прикрученный к скале берестяною веревкой, голова моя неестественно повернута: я смотрю наверх. Жердь дрожит под тяжестью взбирающегося по ней Палавон-Назара, и эта дрожь передается моим рукам, а от рук -- передается сердцу, и дыханье мое разрешается отрывистым, глубоким вздохом, таким же, как вздох Юдина, который только что послышался позади меня. Последний рывок Палавон-Назара, жердь дернулась, мне показалось на миг: "все пропало", и потом голос: -- Ий-о, рафик!.. Теперь ты иди! Я вижу над собой загорелые, жилистые, крепкие руки Палавон-Назара, ухватившие конец жерди, я чувствую за собой молчаливое ожидание моих спутников, которым чертовски неудобно стоять в напряженных позах над пропастью, на узкой тропе, ощущаю холодок в сердце, но податься мне некуда, выбора у меня нет, -- я ведь сам, по доброй воле, отправился в эту многотрудную экспедицию! -- я поднимаюсь на ноги, переступаю через огромный рюкзак, к которому сейчас привалится Юдин, накладываю ладони на жердь чуть повыше моей головы, невольно кидаю взгляд вниз, где на дне бездны клокочет, вся в пене, река, и вдруг, сразу набравшись решимости, стиснув зубы, подтягиваюсь на руках, и жердь, охваченная мною, вибрирует под моей тяжестью... Через минуту Палавон-Назар протягивает мне свою сильную, волосатую руку, она безмерно надежна, моя жизнь сразу же гарантирована этой рукой. Еще рывок вверх, и я -- на той крошечной площадке, с которой Палавон-Назар отступил по верхней тропе, чтобы освободить мне место. Вздох облегчения таков, что, наверное, его слышат внизу, и почти с чувством злорадства я думаю: "Ну-ка, Георгий Лазаревич, посмотрим, как влезешь ты!.. " Теперь я крепко прижимаю верхний конец жерди к расщелине, сразу проснулось чувство товарищества, -- крепче, крепче держать! -- и я с опаской гляжу на подтягивающегося ко мне снизу Юдина: ведь он тяжел, гораздо тяжелее меня, выдержит ли эта проклятая жердь? Потом Юдин вытаскивал на веревке рюкзаки, тот, что лежал на тропе, и 244