больше скота, чем у других, у того будут отбирать скот? Словом, те самые вопросы, какие я слышал, когда в прошлом году сидел в плену, в басмаческой банде Закирбая под Алайским хребтом. И все это тоном безразличным, с примечаниями: "так говорят", с выражением лица, долженствующим мне показать, что, мол, сам-то он этому не верит, и самооправданием: мы, мол, дикие, ничего не знаем, и с лицемерными выражениями восхищения всем, что под видом вопросов им высказано. Кто передо мной? Хитрый враг или простак, обманутый врагами? Простак столь "дипломатически" не мог бы высказываться. Передо мною враг. Но я все-таки отвечаю ему объяснениями, которые давать считаю своим долгом всюду, чтоб опровергать ту гнусную ложь, какую распространяют враги по Памиру. Может быть, что-либо из моих слов и будет передано другим Угульчею, женой Турсуна, или Мамат-Ахуном?.. Слушают меня внимательно, поддакивают, соглашаются... Однако уже 12 часов ночи. Дежурить будем по три часа -- до шести утра. Предоставляю Мешкову выбор часов его дежурства. Он хочет утром, потому что сейчас валится с ног от усталости. Оно и лучше, я спать не хочу. Мамат-Ахун просится ночевать в юрту. Ладно! Мешков спит в палатке. Я с винтовкой брожу вокруг. Луна л отчаянный ветер с юга. Рвет и мечет палатку. Слышу: в юрте -- разговоры. Говорят киргизы с Мамат-Ахуном. По обилию русских слов, названий, имен и по многим мне известным киргизским словам я понимаю направление речи, хотя киргизского языка и не знаю. Речь -- о колхозах. Мамат-Ахун ругает колхозы. Рассказывает о них самые невероятные истории, и киргизы сочувственно ахают. Иногда речь затихает, -- собеседники шепчутся. Шопот прерывается громкими восклицаниями, иногда -- вздохами, иногда -- смехом. Потом речь переходит на отряд пограничников, пришедший на Памир, чтобы закрыть границу. Это сейчас основная тема всех разговоров в восточнопамирских горах. Мамат-Ахун услужливо сообщает все, что ему известно. Потом говорит о нашей экспедиции: сколько у нас красноармейцев, на какие группы мы делимся, кто куда пошел, у кого какое оружие, -- ну, решительно все! Меня берет злоба. Надо бы выкинуть Мамат-Ахуна из юрты, но поздно. Да и не навесишь же на его рот замок, не здесь разболтает, так в другом месте, в другое время... Второй час ночи. Юрта затихает. Луна над горами -- на юге. Глядеть на юг -- в подлунной темени ничего не видно. Очень холодно. Ночь морозна. Я в фуфайке, свитере, полушубке, плаще, шапке-ушанке -- и все же мерзну. Моментами хочется спать. Налево спят, мерно дышат яки. Спит верблюд в "отдельной комнате" -- в разрушенной лачуге. Спит собака у юрты на ветру, сопит и не слышит, когда я к ней подхожу. Завидую всем спящим. Время с двух до трех тянется особенно медленно. У меня полная уверенность в спокойствии ночи, В том, что никто и ничто не потревожит нас. Можно бы спать, не дежуря, но нельзя нарушать порядка, который раз навсегда установлен, поскольку в горах есть басмачи. Луна ушла за горы, и ветер стих. Теперь он обыкновенный, в нем нет ярости. Курю в ладони. Сижу на седле, перед палаткой. Изредка прокричат и снова молчат гуси на озере. На востоке от горизонта -- острозубчатой линии гребня гор -- поднялось мерцающее созвездие. Оно все правее и выше. Редкие, за горами, вспыхивают зарницы. Стоят, не двигаясь, длинные темные облака. Из юрты доносятся сопенье и храп. Як просыпается, встает, снова ложится и сопит. Хочется писать стихи, складываются слова, но мозг отказывается работать. Я все же изрядно устал. Наконец 3 часа ночи. Бужу Мешкова и ложусь спать. Я горд собою: тринадцать часов верхом и полночи дежурства на высоте в четыре тысячи метров 1