эта вот никому не сдает замечательной быстроты. До заставы оставалось несколько километров, разум уже уверял меня в удаче, а чувства еще спорили с ним. Я волновался и даже на этом скаку прижимал рукой сердце, так размашисто стучавшее, и сотню раз повторял себе: "Неужели проскочим? Проскочим, проскочим!" И в цокоте копыт было "проскочим", и уже в последней долине, перед той, где застава, у развалин старого могильника, на зеленой траве я осадил кобылу, спешился и сел на траву, чтоб в последний раз подождать остальных. Мой спутник спешился тоже и угостил меня папиросой, и когда я закурил ее (я не курил уже сутки), я почувствовал, что мы, наконец, спасены. Вскочив на коней, мы присоединились ко всем и ехали дальше рысью. За последним мысом открылась последняя долина, и в дальнем ее конце я увидел белую полоску заставы. Мы ехали шагом, зная уже, что теперь можно ехать шагом, и чтобы продлить ощущение радости -- такой полной, что в горле от нее была теснота. Медленно мы подъезжали к заставе. На площадке ее, над рекой толпились люди, и я понял, что нас разглядывают в бинокли. Лучшим цветом на земле показался мне зеленый цвет гимнастерок этих людей. Переехав вброд реку, уже различая улыбающиеся нам лица, я взял крутую тропинку в галоп и выехал наверх, на площадку, в гущу пограничников, шумно и почтительно обступивших меня. Нам жали наперебой руки, со всех сторон бежали красноармейцы, чтоб взглянуть на нас хоть одним глазком сквозь толпу, и усатый командир отряда, крякнув, улыбнувшись и положив на плечо мне ладонь, сказал: -- Вот это я понимаю... Выскочить живыми от басмачей!.. Меня трогали, щупали рваную одежду, нас торжественно повели в здание заставы, и командир отряда откупорил бутылку шампанского. Я спросил, откуда шампанское здесь, и он, добродушно усмехнувшись, сказал: -- Пейте!.. Для вас все найдем... Потом объясню. А Любченко, милый Любченко, начальник заставы, уже тащил нам чистое красноармейское белье, полотенце и мыло и настраивал свой фотоаппарат. Вымывшись в фанерной беседке, где желоб превращал горный ручей в душ, вымывшись там, потому что баня была временно занята запасами фуража, мы вернулись в здание заставы, и здесь неожиданно кинулся к нам Осман. Он плакал от радости (я раньше не верил, что мужчины плачут от радости, но он плакал крупными, быстрыми слезами) и прижимался к нам, говорил, путая слова, сбиваясь и размазывая по лицу слезы рукавом халата. Осман!.. Живой Осман!.. Он рассказывал и показывал нам свои руки, свое тело, свои босые ноги. И ноги его были в ранах, и руки и тело в ссадинах и крови. И тут мы узнали: Осман прибежал на заставу сейчас, за пятнадцать минут до нас. Нам рассказали комвзводы: -- Наблюдали мы за долиной, вдруг видим, из-за мыса показался кто-то. Смотрим -- всадник. Быстро-быстро скачет... Кто такой? -- думаем. Взяли бинокль, смотрим и видим: лошади нет, один человек бежит. Ну, как быстро бежал! Упадет, вскочит, опять бежит -- скорей лошади, честное слово. Прибежал сюда -- и бух в ноги, плачет, смеется, вставать не хочет, хлопнет ладонями и твердит: "Мэн наш человек... мэн наш человек". Затвердил одно и сказать ничего не может... Потом руками всплеснул и еще пуще плачет: "Юдин убит, другой товарищ убит, третий тоже убит... Все убиты... Шара-бара взял, всех убивал... Вай!... Совсем ничего нет... " Ну, подняли мы его, успокоили, еле добились толку. Повар он ваш, оказывается... "Мэн наш человек... " Ну и чудак! Кое-как мы в себя его привели... Туго пришлось бедняге Осману. Когда нас везли от места нападения в юрту Тюряхана, Суфи-бек с несколькими басмачами отделился и взял Османа с собой. Привез Османа в свою юрту. Фанатик Суфи-бек бил Османа, раздел его догола, 56