динамитом. Она на полном скаку лягает другую лошадь, та оскорблена, и обе выносятся вперед, растолкав всех лошадей каравана. На пути -- телеграфный столб, краешком ящика лошадь за него задевает, вьюк съезжает на сторону, лошадь окончательно перепугана, и... тут уж ничто в мире не может ее удержать. Она мчится вперед скачками, беспрерывно давая козла, динамитные ящики съезжают набок все больше и больше, наконец один из ящиков вываливается из сдерживающих его пут и с треском падает в узкий арык. Метрах в сорока дальше летит второй ящик, а еще дальше падают два других. Аркан запутал лошади ноги, она подпрыгивает еще разок, но другой аркан оказывается у нее на шее, и она, вся в пене, вздрагивая губами, останавливается. Караванщики задерживают весь караван и бегут собирать ящики, которые, к счастью, оказались слишком прочны для того, чтобы рассыпаться от такой передряги. Через двадцать минут караван шествует дальше. Люди злы и утомлены. Через два часа караван выходит из закоулков старого города. Широкая прямая дорога переваливается с холма на холм. То, что не могли сделать люди, делает солнце. Оно так яростно припекает лошадей, что все теряют теперь охоту носиться и сбрасывать вьюки. Люди качаются в седлах, как сонные мухи. Ремни непривычных винтовок натирают им плечи. У многих ноют растертые ляжки. Если не порядок, то тишина возникает сама собой. Отсель все будет нормально и благополучно. Завтра все упорядочится, завтра у нас будет превосходное настроение. Караван научно-исследовательской экспедиции выступил в поход на Памир. Наконец в седле... (Из записей 1931 года) Есть особенно торжественные минуты, в какие человек почти физически ощутимо сознает себя на грани двух совершенно различных существований. Когда караван по пыльной дороге медленно взобрался на первый в пути перевал, тяжело завьюченные лошади сами остановились, словно и в них проникло то же сознание. Сзади, в склон горы, в крупы лошадей уперлись красные, низко лежащие над равниной воздушные столбы заката. Я повернулся боком в седле, уперся рукою в заднюю его луку. Туда, на закат, сбегала к травянистым холмам лессовая дорога. Она терялась вдали, в купах засиненных предвечернею дымкой садов. За ними, под невысокой, но острой, истаивающей в красном тумане горой, распростерся покинутый экспедицией город. Он казался плоским темным пятном, в котором пробивались белые полоски и точки. Некоторые из них поблескивали, как осколки красного зеркала. Отдельные купы деревьев, будто оторвавшись от темного большого пятна, синели ближе, то здесь, то там. Это были маленькие селения -- предместья города. Тона плодородной долины казались такими нежными и мягкими, словно вся природа была одета в чехлы, -- скинуть бы их в парадный день -- и равнина засверкала бы ярким играющим блеском. Сзади -- нежнейших тонов равнина, заполненная закатом, город как последний форпост привычного культурного быта, оставляемого, кажется, навсегда: улицы, дома, фабрики, конторы, столовые, кинотеатры, автомобили, извозчики, электричество, телефонные провода, магазины, киоски, библиотеки -- весь сложный порядок шумного и деятельного человеческого сообщества. Впереди -- только горы: вершины, ущелья, вспененные бурные реки, горные хребты, врезавшиеся в голубое небо острыми снежными пиками. И дорога уходит туда перевитой, небрежно брошенной желтою лентой. Впереди -- неизвестность, долгие месяцы верхового пути, никаких населенных пунктов на Восточном Памире, кроме Поста Памирского да редких киргизских кочевий. И только далеко-далеко за ними, в глубочайших ущельях кишлаки Горного Бадахшана. И главное впереди -- особенные скудость, ясность и простота форм жизни, которые обозначат дни и месяцы каждого двинувшегося туда человека. Еще вчера -- кипучая организационная деятельность, заботы, хлопоты, а сейчас -- бездонная тишина, в которой только мягкий топот копыт, гортанные понукания караванщиков, свист бичей да медлительный перезвон бубенчика под 18